Игорь Губерман.         Гарики на каждый день. 1992

Счастливые всегда потом рыдают,
что вовремя часов не наблюдают.
Если жизнь излишне деловая,
функция слабеет половая
Во тьме домой летят автомобили
и все, кого уже употребили
Среди немыслимых побед цивилизации
мы одиноки, как карась в канализации
Любовь – спектакль, где антракты
немаловажнее, чем акты
Семья от Бога нам дана,
замена счастию она
Сколь пылки разговоры о Голгофе
за рюмкой коньяка и чашкой кофе.
Увы, но улучшить бюджет
нельзя, не запачкав манжет.
В борьбе за народное дело
я был инородное тело
Радость – ясноглазая красотка,
у покоя – стеганый халат,
у надежды – легкая походка,
скепсис – плоскостоп и хромоват.
С кем нынче вечер скоротать,
чтоб утром не было противно?
С одной тоска, другая – блядь,
а третья слишком интенсивна.
Пролетарий умственного дела,
тупо я сижу с карандашом,
а полузадохшееся тело
мысленно гуляет нагишом.
Меж чахлых, скудных и босых,
сухих и сирых
есть судьбы сочные, как сыр, –
в слезах и дырах.
Маленький, но свой житейский опыт
мне милей ума с недавних пор,
потому что поротая жопа –
самый замечательный прибор.
Бывает – проснешься, как птица,
крылатой пружиной на взводе,
и хочется жить и трудиться;
но к завтраку это проходит.
Когда я раньше был моложе
и знал, что жить я буду вечно,
годилось мне любое ложе
и в каждой бабе было нечто.
Дивный возраст маячит вдали –
когда выцветет все, о чем думали,
когда утром нигде не болит
будет значить, что мы уже умерли.
Увижу бабу, дрогнет сердце,
но хладнокровен, словно сплю;
я стал буквально страстотерпцем,
поскольку страстный, но терплю.
Изведав быстрых дней течение,
я не скрываю опыт мой:
ученье – свет, а неучение –
уменье пользоваться тьмой.
Душа отпылала, погасла,
состарилась, влезла в халат,
но ей, как и прежде, неясно,
что делать и кто виноват.
Не в том беда, что серебро
струится в бороде,
а в том беда, что бес в ребро
не тычется нигде.
Жизнь, как вода, в песок течет,
последний близок путь почета,
осталось лет наперечет
и баб нетронутых – без счета.
Служа, я жил бы много хуже,
чем сочинит любой фантаст,
я совместим душой со службой,
как с лесбиянкой – педераст.
С утра, свой тусклый образ брея,
глазами в зеркало уставясь,
я вижу скрытного еврея
и откровенную усталость.
Я так ослаб и полинял,
я столь стремглав душой нищаю,
что Божий храм внутри меня
уже со страхом посещаю.
Я уверен, что Бог мне простит
и азарт, и блаженную лень;
ведь неважно, чего я достиг,
а важнее, что жил каждый день.
Вчера я бежал запломбировать зуб
и смех меня брал на бегу:
всю жизнь я таскаю мой будущий труп
и рьяно его берегу.
Терпя и легкомыслие и блядство,
судьбе я продолжаю доверять,
поскольку наше главное богатство –
готовность и умение терять.
Не жаворонок я и не сова,
и жалок в этом смысле жребий мой;
с утра забита чушью голова,
а к вечеру набита ерундой.
Стало тише мое жилье,
стало меньше напитка в чаше,
это годы берут свое,
а у нас отнимают наше.
Я не люблю зеркал – я сыт
по горло зрелищем их порчи:
какой-то мятый сукин сын
из них мне рожи гнусно корчит.
Один дышу, один пою,
один горит мне свет в окне –
что проживаю жизнь свою,
а не навязанную мне.
Увы, я слаб по этой части,
в душе есть уязвимый уголок:
я так люблю хвалу, что был бы счастлив
при случае прочесть мой некролог.
Умру за рубежом или в отчизне,
с диагнозом не справятся врачи;
я умер от злокачественной жизни,
какую с наслаждением влачил.
Моей душе привычен риск,
но в час разлуки с телом бренным
ей сам Господь предъявит иск
за смех над стадом соплеменным.
Господь, принимающий срочные меры,
чтоб как-то унять умноженье людей,
сменил старомодность чумы и холеры
повальной заразой высоких идей.
С возрастом я понял, как опасна
стройка всенародного блаженства;
мир несовершенен так прекрасно,
что упаси нас Бог от совершенства.
А время беспощадно превращает,
летя сквозь нас и днями и ночами,
пружину сил, надежд и обещаний
в желе из желчи, боли и печали.
Когда я в Лету каплей кану,
и дух мой выпорхнет упруго,
мы с Богом выпьем по стакану
и, может быть, простим друг друга.
Давно пора, ебена мать,
умом Россию понимать!
Живу я более, чем умеренно,
страстей не более, чем у мерина
Во тьме домой летят автомобили
и все, кого уже употребили
Растет лосось в саду на грядке;
потек вином заглохший пруд;
в российской жизни все в порядке –
два педераста дочку ждут.
Боюсь как дьявольской напасти,
освободительных забот;
когда рабы приходят к власти,
они куда страшней господ.
Не мудреной, не тайной наукой,
проще самой простой простоты –
унижением, страхом и скукой
человека низводят в скоты.
Век принес уроки всякие,
но один – венец всему:
ярче солнца светят факелы,
уводящие во тьму.
На наш барак пошли столбы
свободы, равенства и братства;
все, что сработали рабы,
всегда работает на рабство.
Не знаю глупей и юродивей,
чем чувство – его не назвать,
что лучше подохнуть на родине,
чем жить и по ней тосковать.
За осенью – осень. Тоска и тревога.
Ветра над опавшими листьями.
Вся русская жизнь – ожиданье от Бога
какой-то неясной амнистии.
Полна неграмотных ученых
и добросовестных предателей
страна счастливых заключенных
и удрученных надзирателей.
Однажды здесь восстал народ
и, став творцом своей судьбы,
извел под корень всех господ;
теперь вокруг одни рабы.
Приметы близости к расплате
просты: угрюмо сыт уют,
везде азартно жгут и тратят
и скудно нищим подают.
Не в силах внешние умы
вообразить живьем
ту смесь курорта и тюрьмы,
в которой мы живем.
Давно пора, ебёна мать,
умом Россию понимать!
У тех, кто пылкой головой
предался поприщам различным,
первичный признак половой
слегка становится вторичным.
Мы после смерти – верю в это –
опять становимся нетленной
частицей мыслящего света,
который льется по Вселенной.
Чувствуя добычу за версту,
по незримым зрением дорогам,
бесы наполняют пустоту
в личности, оставленной им Богом.
Творец, никому не подсудный,
со скуки пустил и приветил
гигантскую пьесу абсурда,
идущую много столетий.
Устройство торжествующего зла
по самой его сути таково,
что стоны и бессильная слеза
способствуют лишь прочности его.
Когда устал и жить не хочешь,
полезно вспомнить в гневе белом,
что есть такие дни и ночи,
что жизнь оправдывают в целом.
Поскольку творенья родник
Творцом охраняется строго,
момент, когда нечто постиг, –
момент соучастия Бога.
Строки вяжутся в стишок,
море лижет сушу,
дети какают в горшок,
а большие – в душу.
Ушиб растает. Кровь подсохнет.
Остудит рану жгучий йод.
Обида схлынет. Боль заглохнет.
А там, глядишь, и жизнь пройдет.
Господь сей миг откроет клетку
и за добро сторицею воздаст,
когда яйцо снесет себе наседку,
и на аборт поедет педераст.
Из-за того, что бедный мозг
распахнут всем текущим слухам,
ужасно засран этот мост
между материей и духом.
Время льется, как вино,
сразу отовсюду,
но однажды видишь дно
и сдаешь посуду.
Не в силах я в складках души
для веры найти ничего,
а Бога, должно быть, смешит,
что можно не верить в Него.
Мир столько всякого познал
с тех пор, как плотью стала глина,
что чем крикливей новизна,
тем гуще запах нафталина.
Создатель дал нам две руки,
бутыль, чтоб руки зря не висли,
а также ум, чтоб мудаки
воображали им, что мыслят.
Ничто не ново плд луной:
удачник розов, желт страдалец,
и мы не лучше спим с женой,
чем с бабой спал неандерталец.
Восторжен ум в поре начальной,
кипит и шпарит, как бульон;
чем разум выше, тем печальней
и снисходительнее он.
В каждую секунду, год и час,
все понять готовый и простить,
Бог приходит в каждого из нас,
кто в себя готов Его впустить.
В разумном созревающем юнце
всегда есть незаконченное что-то,
поскольку только в зрелом мудреце
поблескивает капля идиота.
Из-под грязи и крови столетий,
всех погибельных мерзостей между,
красота позволяет заметить,
что и Бог не утратил надежду.
Куда кругом ни погляди
в любом из канувших столетий,
Бог так смеется над людьми,
как будто нет Его на свете.
С моим сознаньем наравне
вершится ход планет,
и если Бога нет во мне,
его и выше нет.
Принудить Бог не может никого,
поскольку человека произвел,
вложив частицу духа своего,
а с нею – и свободы произвол.
Судьба способна очень быстро
перевернуть нам жизнь до дна,
но случай может высечь искру
лишь из того, в ком есть она.
Не могу эту жизнь продолжать,
а порвать с ней мучительно сложно;
тяжелее всего уезжать
нам оттуда, где жить невозможно.
Вольясь в земного времени поток
стечением случайных совпадений,
любой из нас настолько одинок,
что счастлив от любых соединений.
Когда-нибудь, в последствии, потом,
но даже в буквари поместят строчку,
что сделанное скопом и гуртом
расхлебывает каждый в одиночку.
Из нас любой, пока не умер он,
себя слагает по частям
из интеллекта, секса, юмора
и отношения к властям.
В сердцах кому-нибудь грубя,
ужасно вероятно
однажды выйти из себя
и не войти обратно.
Каждый сам себе – глухие двери,
сам себе преступник и судья,
сам себе и Моцарт и Сальери,
сам себе и желудь и свинья.
По образу и духу своему
Создатель нас лепил, творя истоки,
а мы храним подобие Ему
и, может, потому так одиноки.
Хотя и сладостен азарт
по сразу двум идти дорогам,
нельзя одной колодой карт
играть и с дьяволом, и с Богом.
И мерзко, и гнусно, и подло,
и страх, что заразишься свинством,
а быдло сбивается в кодло
и счастливо скотским единством.
Непросто – думать о высоком,
паря душой в мирах межзвездных,
когда вокруг под самым боком
сопят, грызут и портят воздух.
В наших джунглях, свирепых и каменных,
не боюсь я злодеев старинных,
а боюсь я невинных и праведных,
бескорыстных, святых и невинных.
Мне жаль небосвод этот синий,
жаль землю и жизни осколки;
мне страшно, что сытые свиньи
страшней, чем голодные волки.
Друзья всегда чуть привередливы.
И осмеять имеют склонность.
Друзья всегда чуть надоедливы.
Как верность и определенность.
Я вдруг утратил чувство локтя
с толпой кишащего народа,
и худо мне, как ложке дегтя
должно быть худо в бочке меда.
Блажен, кто в заботе о теле,
всю жизнь положил ради хлеба,
но небо светлее над теми,
кто изредка смотрит на небо.
Смешно, как люто гонит нас
в толкучку гомона и пира
боязнь остаться лишний раз
в пустыне собственного мира.
Свечение души разнообразно,
незримо, ощутимо и пронзительно;
душевная отравленность – заразна,
душевное здоровье – заразительно.
Уехать. И жить в безопасном тепле.
И помнить. И мучиться ночью.
Примерзла душа к этой стылой земле,
вросла в эту гиблую почву.
На нас нисходит с высоты
от вида птичьего полета
то счастье сбывшейся мечты,
то капля жидкого помета.
Нету бедственней в жизни беды,
чем разлука с любимой сумятицей:
человек без привычной среды
очень быстро становится Пятницей.
Когда природе надоест
давиться ядом и обидой,
она заявит свой протест,
как это было с Атлантидой.
Запетыми в юности песнями,
другие не слыша никак,
живет до скончания пенсии
счастливый и бодрый мудак.
Пути добра с путями зла
так перепутались веками,
что и чистейшие дела
творят грязнейшими руками.
Не стану врагу я желать по вражде
ночей под тюремным замком,
но пусть он походит по малой нужде
то уксусом, то кипятком.
Господь, лепя людей со скуки,
бывал порою скуповат,
и что частично вышли суки,
он сам отчасти виноват.
Ко тьме и свету не причастен,
брезглив ко злу, к добру ленив,
по часу в день бывал я счастлив,
тетрадь к сожительству склонив.
Не суйся запевалой и горнистом,
но с бодростью и следуй и веди;
мужчина быть обязан оптимистом,
все лучшее имея впереди.
Я на карьеру, быт и вещи
не тратил мыслей и трудов,
я очень баб любил и женщин,
а также девушек и вдов.
У тех, в ком унылое сердце,
и мысли – тоскою мореные,
а если подробней всмотреться,
у бедных и яйца – вареные.
Подпольно, исподволь, подспудно,
родясь, как в городе – цветы,
растут в нас мысли, корчась трудно
сквозь битый камень суеты.
Не жалею хмельных промелькнувших годов,
не стыжусь их шального веселья,
есть безделье, которое выше трудов,
есть труды, что позорней безделья.
Творимое с умом и не шутя
безделье освежает наши души;
с утра я лодырь, вечером – лентяй,
и только в промежутке бью баклуши.
Лишь перед смертью человек
соображает, кончив путь,
что слишком короток наш век,
чтобы спешить куда-нибудь.
Сегодня столь же, как вчера,
земля полна пиров и казней;
зло обаятельней добра,
и гибче, и разнообразней.
У скряги прочные запоры,
у скряги темное окно,
у скряги вечные запоры –
он жаден даже на говно.
Чуть получше, чуть похуже –
сыщется водица,
и не стоит пить из лужи –
плюнуть пригодится.
Время наше будет знаменито
тем, что сотворило страха ради
новый вариант гермафродита:
плотью – мужики, а духом – бляди.
В кровати, хате и халате
покой находит обыватель.
А кто романтик, тот снует
и в шестеренки хер сует.
С тихой грустью художник ропщет,
что при точно таком же харче
у коллеги не только толще,
но еще и гораздо ярче.
С хорошими людьми я был знаком;
покуда в Лету замертво не кану,
ни сукою теперь, ни мудаком
я им благодаря уже не стану.
В советах нету благодати
и большей частью пользы нет,
и чем дурак мудаковатей,
тем он обильней на совет.
Чтобы вдоволь радости отведать
и по жизни вольно кочевать,
надо рано утром пообедать
и к закату переночевать.
Никуда не уйдя ни на чуть,
мы все силы кладем на кружение,
ибо верим не в пройденный путь,
а в творимое нами движение.
Гниенье основ – анекдота основа,
а в нем стало явно видней,
что в русской комедии много смешного,
но мало веселого в ней.
Этот тип – начальник, вероятно:
если он растерян, огорошен,
если ветер дует непонятно –
он потеет чем-то нехорошим.
Чуждаясь и пиров, и женских спален,
и быта с его мусорными свалками,
настолько стал стерильно идеален,
что даже по нужде ходил фиалками.
Так ловко стали пресмыкаться
сейчас в чиновничьих кругах,
что могут с легкостью сморкаться
посредством пальцев на ногах.
Мы все умрем. Надежды нет.
Но смерть потом прольет публично
на нашу жизнь обратный свет,
и большинство умрет вторично
Пора! Теперь меня благослови
в путь осени, дождей и листопада,
от пламени цветенья и любви
до пепла увяданья и распада.
Дана лишь тем была недаром
текучка здешней суеты,
кто растопил душевным жаром
хоть каплю вечной мерзлоты.
Ты пишешь мне, что все темно и плохо,
все жалким стало, вянущим и слабым;
но, друг мой, не в ответе же эпоха
за то, что ты устал ходить по бабам.
Из лет, надеждами богатых,
навстречу ветру и волне
мы выплываем на фрегатах,
а доплываем – на бревне.
В столетии, насыщенном тревогой,
живу, от наслаждения урча,
пугаем то всемирной синагогой,
то ржавью пролетарского меча.
Вот человек. Он всем доволен.
И тут берет его в тиски
потребность горечи и боли,
и жажда грусти и тоски.
Час нашей смерти неминуем,
а потому не позабудь
себя оставить в чем-нибудь
умом, руками или хуем.
Теперь я понимаю очень ясно,
и чувствую, и вижу очень зримо:
не важно, что мгновение прекрасно,
а важно, что оно неповторимо.
Счастье – что подвижны ум и тело,
что спешит удача за невзгодой,
счастье – осознание предела,
данного нам веком и природой.
До пословицы смысла скрытого
только с опытом доживаешь:
двух небитых дают за битого,
ибо битого – хер поймаешь.
Когда в глазах темно от книг,
сажусь делить бутыль с друзьями;
блаженна жизнь – летящий миг
между двумя небытиями.
Покуда я у жизни – смысла
искал по книгам днем с огнем,
вино во мне слегка прокисло,
и стало меньше смысла в нем.
Когда весна, теплом дразня,
скользит по мне горячим глазом,
ужасно жаль мне, что нельзя
залечь на две кровати разом.
Не знаю лучших я затей
среди вселенской тихой грусти,
чем в полусумраке – детей
искать в какой-нибудь капусте.
Надо жить наобум, напролом,
наугад и наощупь во мгле,
ибо нынче сидим за столом,
а назавтра лежим на столе.
Я жизнь люблю, вертящуюся юрко
в сегодняшнем пространстве и моменте,
моя живая трепаная шкурка
милее мне цветов на постаменте.
Гори огнем, покуда молод,
подругу грей и пей за двух,
незримо лижет вечный холод
и тленный член, и пленный дух.
Ровесник мой, засосан бытом,
плюет на вешние луга,
и если бьет когда копытом,
то только в гневе на рога.
Кто несуетливо и беспечно
время проводил и коротал,
к старости о жизни знает нечто
большее, чем тот, кто процветал.
В нашем климате, слезном и сопельном,
исчезает, почти забываемый,
оптимизм, изумительный опиум,
из себя самого добываемый.
Бесплоден, кто в пору цветения
обидчив, уныл и сердит;
гниение – форма горения,
но только ужасно смердит.
Люблю апрель – снега прокисли,
журчит капель, слезой звеня,
и в голову приходят мысли
и не находят в ней меня.
Когда тулуп мой был бараном
и ублажал младых овечек,
я тоже спать ложился рано,
чтобы домой успеть под вечер.
Чтоб жизнь испепелилась не напрасно,
не мешкай прожигать ее дотла;
никто не знает час, когда пространство
разделит наши души и тела.
Чтобы в этой жизни горемычной
быть милей удаче вероятной,
молодость должна быть энергичной,
старость, по возможности – опрятной.
Любой из нас чертой неровной
на две личины разделен:
и каждый – Каин безусловный,
и в то же время – Авель он.
Беспечны, покуда безоблачен день,
мы дорого платим чуть позже за это,
а тьма, наползая сначала, как тень,
способна сгущаться со скоростью света.
Наш путь из ниоткуда в никуда –
такое краткосрочное событие,
что жизни остается лишь черта
меж датами прибытия-убытия.
Как молод я был! Как летал я во сне!
В года эти нету возврата.
Какие способности спали во мне!
Проснулись и смылись куда-то.
Мне жаль потерь и больно от разлук,
но я не сожалею, оглянувшись,
о том далеком прошлом, где споткнувшись,
я будущее выронил из рук.
Везде долги: мужской, супружеский,
гражданский, родственный и дружеский,
долг чести, совести, пера,
и кредиторов до хера.
Сперва, резвясь на жизненном просторе,
мы глупы, словно молодость сама;
умнеем после первого же горя,
а после терпим горе от ума.
Ах, юность, юность! Ради юбки
самоотверженно и вдруг
душа кидается в поступки,
руководимые из брюк.
Растущее повсюду отчуждение
и прочие печальные события
усиливают наше наслаждение
от каждого удачного соития.
В густом чаду взаимных обличений,
в эпоху повсеместных злодеяний
чиста лишь суть таких разоблачений,
как снятие подругой одеяний.
В любви прекрасны и томление,
и апогей, и утомление.
Наш век становится длиннее
от тех секунд (за жизнь – минут),
когда подруги, пламенея,
застежку-молнию клянут.
А умереть бы я хотел
в тот миг, высокий и суровый,
когда меж тесно слитых тел
проходит искра жизни новой.
Увы, но счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения земли.
Как несложно – чтоб растаяла в подруге
беспричинной раздражительности завязь;
и затихнут все тревоги и недуги,
и она вам улыбнется, одеваясь.
Тоска мужчины о престиже
и горечь вражеской хулы
бледней становятся и жиже
от женской стонущей хвалы.
Я – лишь искатель приключений,
а вы – распутная мадам;
я узел завяжу на члене,
чтоб не забыть отдаться вам.
Природа торжествует, что права,
и люди несомненно удались,
когда тела сошлись, как жернова,
и души до корней переплелись.
Многие запреты – атрибут
зла, в мораль веков переодетого:
благо, а не грех, когда ебут
милую, счастливую от этого.
Миллионер и голодранец
равны становятся, как братья,
танцуя лучший в мире танец
без света, музыки и платья.
Хмельной от солнца, словно муха,
провел я жизнь в любовном поте,
и желтый лист со древа духа
слетел быстрей, чем с древа плоти.
В лета, когда упруг и крепок,
исполнен силы и кудрей,
грешнейший грех – не дергать репок
из грядок и оранжерей.
Ты кукуешь о праве и вольности,
ты правительствам ставишь оценки,
но взгляни, как распущены волосы
вон у той полноватой шатенки.
Лучше нет на свете дела,
чем плодить живую плоть;
наше дело – сделать тело,
а душой – снабдит Господь.
Наших болей и радостей круг
не обнять моим разумом слабым;
но сладчайший душевный недуг –
ностальгия по непознанным бабам.
Красоток я любил не очень,
и не по скудости деньжат:
красоток даже среди ночи
волнует, как они лежат.
Давай, Господь, решим согласно,
определив друг другу роль:
ты любишь грешников? прекрасно.
А грешниц мне любить позволь.
Когда грехи мои учтет
архангел, ведающий этим,
он, без сомнения, сочтет,
что я не зря пожил на свете.
Витает благодать у изголовий,
поскольку и по духу и по свойству
любовь – одно из лучших славословий
божественному Божьему устройству.
Я отношусь к натурам женским,
от пыла дышащим неровно,
которых плотское блаженство
обогащает и духовно.
Мы в ранней младости усердны
от сказок, веющих с подушек,
и в смутном чаяньи царевны
перебираем тьму лягушек.
Назад оглянешься – досада
берет за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.
Готов я без утайки и кокетства
признаться даже Страшному Суду,
что баб любил с мальчишества до детства,
в которое по старости впаду.
От акта близости захватывает дух
сильнее, чем от шиллеровских двух.
Спеши любить, мой юный друг,
волшебны свойства женских рук:
они смыкаются кольцом,
и ты становишься отцом.
В любые века и эпохи,
покой на земле или битва,
любви раскаленные вздохи –
нужнейшая Богу молитва.
Когда тепло, и тьма, и море,
и под рукой – крутая талия,
то с неизбежностью и вскоре
должно случиться и так далее.
От одиночества философ,
я стать мыслителем хотел,
но охладел, нашедши способ
сношенья душ посредством тел.
На дворе стоит эпоха,
а в углу стоит кровать,
и когда мне с бабой плохо,
на эпоху мне плевать.
Я от того люблю лежать
и в потолок плюю,
что не хочу судьбе мешать
кроить судьбу мою.
Я понял вдруг, что правильно живу,
что чист и, слава Богу, небездарен,
по чувству, что во сне и наяву
за все, что происходит, благодарен.
С двух концов я жгу свою свечу,
не жалея плоти и огня,
чтоб, когда навеки замолчу,
близким стало скучно без меня.
Это счастье – дворец возводить на песке,
не бояться тюрьмы и сумы,
предаваться любви, отдаваться тоске,
пировать в эпицентре чумы.
Склонен до всего коснуться глазом,
разум неглубокий мой, но дошлый,
разве что в политику ни разу
я не влазил глубже, чем подошвой.
Я не стыжусь, что ярый скептик
и на душе не свет, а тьма;
сомненье – лучший антисептик
от загнивания ума.
Будущее – вкус не портит мне,
мне дрожать за будущее лень;
думать каждый день о черном дне –
значит делать черным каждый день.
Как нелегко в один присест,
колеблясь, даже если прав,
свою судьбу – туманный текст –
прочесть, нигде не переврав.
Мне моя брезгливость дорога,
мной руководящая давно:
даже чтобы плюнуть во врага,
я не набираю в рот говно.
Себя расточая стихами
и век промотавши, как день
я дерзко хватаю руками
то эхо, то запах, то тень.
На все происходящее гляжу
и думаю:огнем оно гори;
но слишком из себя не выхожу,
поскольку царство Божие – внутри.
Красив, умен, слегка сутул,
набит мировоззрением,
вчера в себя я заглянул
и вышел с омерзением.
Я был везунчик и счастливчик,
судил и мыслил просвещенно,
и не один прелестный лифчик
при мне вздымался учащенно.
Я держусь лояльной линии
с нравом времени крутым;
лучше быть растленным циником,
чем подследственным святым.
Мой небосвод хрустально ясен
и полон радужных картин
не потому, что мир прекрасен,
а потому, что я – кретин.
Я живу – не придумаешь лучше,
сам себя подпирая плечом,
сам себе одинокий попутчик,
сам с собой не согласный ни в чем.
Мой разум честно сердцу служит,
всегда шепча, что повезло,
что все могло намного хуже,
еще херовей быть могло.
Живу, ни во что без остатка не веря,
палю, не жалея, шальную свечу,
молчу о находке, молчу о потере,
а пуще всего о надежде молчу.
Клянусь компотом детства моего
и старческими грелками клянусь,
что я не испугаюсь ничего,
случайно если истины коснусь.
В жизненной коллизии любой
жалостью не суживая веки,
трудно, наблюдая за собой,
думать хорошо о человеке.
Что расти с какого-то момента
мы перестаем – большая жалость:
мне, возможно, два лишь сантиметра
до благоразумия осталось.
В эту жизнь я пришел не затем,
чтобы въехать в сенат на коне,
я доволен сполна уже тем,
что никто не завидует мне.
Есть мечта у меня, беречь
буду крепость ее настоя:
когда вновь будут книги жечь,
пусть мою огня удостоят.
Что стал я пролетарием – горжусь;
без устали, без отдыха, без фальши
стараюсь, напрягаюсь и тружусь,
как юный лейтенант – на генеральше.
Господь – со мной играет ловко,
а я – над Ним слегка шучу,
по вкусу мне моя веревка,
вот я ногами и сучу.
Куда по смерти душу примут,
я с Богом торга не веду;
в раю намного мягче климат,
но лучше общество в аду.
Увы, но улучшить бюджет
нельзя, не запачкав манжет.
Нашедши доступ к чудесам,
я б их использовал в немногом:
собрал свой пепел в урну сам,
чтоб целиком предстать пред Богом.
Блуд мировых переустройств
и бред слияния в экстазе –
имеют много общих свойств
со смерчем смыва в унитазе.
Среди чистейших жен и спутников,
среди моральнейших людей
полно несбывшихся преступников
и неслучившихся блядей.
Назло газетам и экранам
живая жизнь везде царит;
вранье на лжи сидит обманом
и блядству пакости творит.
Нам охота себя а нашем веке
уберечь, как покой на вокзале,
но уже древнеримские греки,
издеваясь, об этом писали.
У смысла здравого, реального –
среди спокойнейших минут –
есть чувство темного, анального,
глухого страха, что ебут.
За страх, за деньги, за почет
мы отдаемся невозвратно,
и непродажен только тот,
кто это делает бесплатно.
Не стоит скапливать обиды,
их тесный сгусток ядовит,
и гнусны видом инвалиды
непереваренных обид.
Напрасно мы погрязли в эгоизме,
надеясь на кладбищенский итог:
такие стали дыры в атеизме,
что ясно среди них заметен Бог.
Бюрократизм у нас от немца,
а лень и рабство – от татар,
и любопытно присмотреться,
откуда винный перегар.
Дойдут, дойдут до Бога жалобы,
раскрыв Божественному взору,
как, не стесняясь Божъей фауны,
внизу засрали Божью флору.
В любимой сумрачной отчизне
я понял ясно и вполне,
что пошлость – верный спутник жизни,
тень на засаленной стене.
Увы, от мерзости и мрази,
сочащей грязь исподтишка,
ни у природы нету мази,
ни у науки порошка.
С любым доброжелателен и прост,
ни хитростью не тронут, ни коварством,
я выжига, пройдоха и прохвост,
когда имею дело с государством.
Совсем на жизнь я не в обиде,
ничуть свой жребий не кляну;
как все, в говне по шею сидя,
усердно делаю волну.
Мужик, теряющий лицо,
почуяв страх едва,
теряет, в сущности, яйцо,
а их – всго лишь два.
Не зная покоя и роздыха,
при лунном и солнечном свете
я делаю деньги из воздуха,
чтоб тут же пустить их на ветер.
Есть в каждой нравственной системе
идея, общая для всех:
нельзя и с теми быть, и с теми,
не предавая тех и тех.
Мои способности и живость
карьеру сделать мне могли,
но лень, распутство и брезгливость
иеня, по счасью, сберегли.
Опасно жить в сияньи честности,
где от того, что честен ты,
все остальные в этой местности
выходят суки и скоты.
Не плачься, милый, за вином
на мерзость, подлость и предательство;
связав судьбу свою с говном,
терпи его к себе касательство.
Эпоха не содержит нас в оковах,
но связывает цепкой суетой
и сутолокой суток бестолковых
насилует со скотской простотой.
Когда нам безвыходно сразу
со всех обозримых сторон,
надежда надежней, чем разум,
и много мудрее, чем он.
Ища путей из круга бедствий,
не забывай, что никому
не обходилось без последствий
прикосновение к дерьму.
Старик, держи рассудок ясным,
смотря житейское кино:
дерьмо бывает первоклассным,
но это все-таки говно.
Надо очень увлекаться
нашим жизненным балетом,
чтоб не просто пресмыкаться,
но еще порхать при этом.
Блажен, заставший время славное
во весь размах ума и плеч,
но есть эпохи, когда главное –
себя от мерзости сберечь.
Мы сохранили всю дремучесть
былых российских поколений,
но к ним прибавили пахучесть
своих духовных выделений.
Люблю эту пьесу: восторги, печали,
случайности, встречи, звонки;
на нас возлагают надежды в начале,
в конце – возлагают венки.
Тюремщик дельный и толковый,
жизнь запирает нас надолго,
смыкая мягкие оковы
любви, привычности и долга.
Не судьбы грядущей тучи,
не трясина будней низких,
нас всего сильнее мучит
недалекость наших близких.
Еще в нас многое звериным
осталось в каждом, но великая
жестокость именно к любимым –
лишь человека данность дикая.
Был холост – снились одалиски,
вакханки, шлюхи, гейши, киски;
теперь со мной живет жена,
а ночью снится тишина.
Бойся друга, а не врага –
не враги нам ставят рога.
Для домашнего климата ровного
много значит уместное слово,
и от шепота ночью любовного
улучшается нрав домового.
Мужчина – хам, зануда, деспот,
мучитель, скряга и тупица;
чтоб это стало нам известно,
нам просто следует жениться.
Тому, что в семействе трещина,
всюду одна причина:
в жене пробудилась женщина,
в муже уснул мужчина.
Если днем осенним и ветренным
муж уходит, шаркая бодро,
треугольник зовут равнобедренным,
невзирая на разные бедра.
Я долго жил как холостяк,
и быт мой был изрядно пуст,
хотя имел один пустяк:
свободы запах, цвет и вкус.
Женщиной славно от века
все, чем прекрасна семья;
женщина – друг человека
даже, когда он свинья.
Не брани меня, подруга,
отвлекись от суеты,
все и так едят друг друга,
а меня еще и ты.
Хвалите, бабы, мужиков:
мужик за похвалу
достанет месяц с облаков
и пыль сметет в углу.
Чтобы не дать угаснуть роду,
нам Богом послана жена,
а в баб чужих по ложке меду
вливает хитрый сатана.
Детьми к семье пригвождены,
мы бережем покой супруги;
ничто не стоит слез жены,
кроме объятия подруги.
Цепям семьи во искупление
Бог даровал совокупление;
а холостые, скинув блузки,
имеют льготу без нагрузки.
Когда в семейных шумных сварах
жена бывает неправа,
об этом позже в мемуарах
скорбит прозревшая вдова.
Разве слышит ухо, видит глаз
этих переломов след и хруст?
Любящие нас ломают нас
круче и умелей, чем Прокруст.
Господь жесток. Зеленых неучей,
нас обращает в желтых он,
а стайку нежных тонких девочек –
в толпу сварливых грузных жен.
Закосневшие в семейственной привычке,
мы хотя воспламеняемся пока,
но уже похожи пылкостью на спички,
что горят лишь от чужого коробка.
Разбуженный светом, ожившим в окне,
я вновь натянул одеяло;
я прерванный сон об измене жене
хотел досмотреть до финала.
Сколь пылки разговоры о Голгофе
за рюмкой коньяка и чашкой кофе.
Не узок круг, а тонок слой
нас на российском пироге,
мы все придавлены одной
ногой в казенном сапоге.
Век за веком слепые промашки
совершает мужчина, не думая,
что внутри обаятельной пташки
может жить крокодильша угрюмая.
Сегодня приторно и пресно
в любом банановом раю,
и лишь в России интересно,
поскольку бездны на краю.
Застольные люблю я разговоры,
которыми от рабства мы богаты:
о веке нашем – все мы прокуроры,
о блядстве нашем – все мы адвокаты.
В любом и всяческом творце
заметно с первого же взгляда,
что в каждом творческом лице
есть доля творческого зада.
Вон либерал во все копыта
летит к амбару за пайком;
кто ест из общего корыта,
не должен срать в него тайком.
 Боюсь, что наших сложных душ структура –
всего лишь огородная культура;
не зря же от ученых урожая
прекрасно добивались, их сажая.
Так долго гнул он горб и бедно ел,
что вдруг узду удачи ухватив,
настолько от успеха охуел,
что носит как берет презерватив.
Обожая талант свой и сложность,
так томится он жаждой дерзнуть,
что обидна ему невозможность
самому себе жопу лизнуть.
Так было и, видимо, будет:
в лихих переломов моменты
отменно чистейшие люди
к убийцам идут в референты.