Бег и ceкc

Медведь   и   другие

Когда померкло небо, и всё живое позатыкалось, Пятачок с Винни Пухом одновременно подняли каждый свою плиту и вылезли на поверхность. Ночью Новодевичье выглядело по-иному. Жизнь не жизнь, но что-то приходило в движение. Целенаправленно перемещаясь, осмысленно перешёптываясь и собираясь в некие общества. Молча пожав друг другу кости, Пятачок и Винни Пух направились к могиле Совы. Та уже надсадно кряхтела снизу, не в силах сдвинуть здоровенную "От всего леса" плиту. Винни Пух поднял её одной левой, другую правую подавая скелету птицы.

– Всё глубже с каждым годом врастает,– пожаловалась Сова. Без перьев и глаз она была больше похожа на собранную из детского конструктора хренотень, чем на птицу. Но никаких насмешек это не вызывало, особенно после того, как она заново научилась летать.

– А у меня в ограде опять насрали! – беспечно сказал Пятачок. Ему как круглому сироте, изгою и бобылю, подобные знаки внимания со стороны живых доставляли не особенно скрываемую радость.

– А мне цветы положили, – пробасил Винни Пух. Правда, чужие. Но зато много. И полпузыря оставили. Вот.

Он достал из грудной клетки аккуратно заткнутую куском газеты бутыль и поставил её на землю. Сова покривилась.

– Ну и чего мы с ней делать будем? Ведь понюхать же даже нечем.

Винни Пух поскрёб в затылочной части черепа. Сова была, как всегда, права.

– А мы посидим вокруг! – с глупым видом подал умную мысль Пятачок. Мы будем смотреть на неё и на себя, и нам всем будет здорово!

Сова уронила предпоследнее перо, подняла, прилепила обратно и молча опустилась на землю. Хрустя и щёлкая, рядом сели Винни Пух с Пятачком.

– Твоя очередь, – сказал Пятачок Сове.

– Помню, – отозвалась та. Помолчав немного, тронула костью крыла клюв. – А ведь я ещё не забыла, что это такое, когда что-то чешется. И блох помню. Всех пятерых. В лицо.

– У меня очень крупные были, – повернув к ней глазницы, сказал медведь. – Я когда с лёжки весной вставал, они на пол сыпались, тощие все такие, потом обратно прыгают и кричат: "Папа! Папа! Иди кушать! Кушать иди!"

– А меня мыли каждый день. Из шланга. С мылом. Всю жизнь, – горестно сказал Пятачок.

– Ладно, – собралась, наконец, Сова. – Слушайте. Ну… Короче, абсолютно нелётная ночь была, дождяра пёр, ветрюган, а я с совами-то через край хлобыстнула горькенькой-то по холодку три по сто и четыре по двести, и что-то приборзела как-то сверх меры, и говорю: "Вон ту гору видите? Вот щас хвостом вперёд вверх колёсами на бреющем туда-обратно слетаю."

– Ну, бухая была, короче, все предохранители в башке-то повыбивало, разбежалась, короче, взлетела, горку сделала, снизилась и понеслась, там сначала луг был, спокойно можно нестись, только сразу мотылями морду всю облепляет, когда на малой на сверхзвуке в темноте на максимале идёшь, а ежли задом на форсаже, то жопу всю облепляет – не продохнуть, а глаза открыты, но, один хрен, толком не видишь ни хрена и строго только по приборам летишь, а какие на хрен у лесной у пьяной совы приборы, поэтому строго наобум Лазаря Кагановича, то есть по отшибленной напрочь памяти, то есть целиком и полностью через тернии наугад, только видишь, что вот он луг-то и кончился, а что начнётся – жопой-то, как правило, не видишь совсем, а память, на один миг ясная, говорит: лес дубовый вековой, говорит, большой и очень густой; а это же на такой скорости даже передом голимая смерть, но наглости-то ещё в организме полно, она тоже и говорит: не бзди, сова, прорвёмся, не бзди, птичечка, анальный тормозной импульс нам уже не поможет, лети, роднулечка, пулей-дурой; а дятлов-дубовиков я всегда за открытость и основательность уважала, они по доброте половину дупел сквозными делают, и почти в каждом дереве, чтобы леснику за туристами легче было приглядывать – и как шилом через подушку без динамических потерь всю рощу прошла, только трассерами в благодарность дятлам мигнула и четыре румба на восток довернула, лечу-то ряхой к земле, но Полярную звезду краем глаза-то различаю, а другим краем тут же фиксирую, что из-под крыла вдаль уже болото идёт, вот здесь-то уж совсем помочь некому, а кочки одна другой вдвое выше и с каждым метром вчетверо чаще, тут и днём-то если лететь, от манёвренных перегрузок можно всё здоровье порастерять, а ночью только бухие за голый базар летают и пачками толстыми навсегда гибнут, а наглости из-за малого полётного времени особо-то не убавилось, она громко и говорит: дыши легче, сова, над собой не рыдай, лучше гордо на огромной скорости всмятку, чем всю жизнь пугливой глазуньей в лесу на цирлах; а я лягушек-то болотных издавна искренне уважаю, что они квакают не из тупости, а по делу, и исключительно в тех местах, где низменно и лететь можно, а слух у меня дай Бог каждому половину, и по акустическим маякам я, как дрель через простыню, без накладок в полётном графике прожжужала и только ухнула в благодарность да на полшкалы вираж заложила, потому что в юности тут с рулеткой и уровнем все площадя пешком и подскоками истоптала и собственнокрыльно топопривязку к каждому кусту делала, и память давняя в сложенные ладони в ухо мне разборчиво говорит: по высохшему руслу ручья через бобровую плотину зигзагами до самой горы…

Сова переступила костяшками и замолчала.

– Ну и? – нетерпеливо спросил Пятачок. В своё время именно любопытство его и сгубило. Сова иронически посмотрела на него. Потом саркастически на медведя. Потом сардонически в маленькое зеркало на себя.

– А вот бобров-то я совсем и не уважаю, – спокойно сказала она. – Ручей, блин, высох давно, а они, тупари, плотину строят и строят. Да не из дерева, тупари, а из камня. А я уже быстрее двух звуков шла. Одно только утешение и осталось, что теперь им плотину ни в какие три смены не переделать. Следующий!

Медведь захлопнул открытый из почтения рот, потёр голеностопный сустав, помотал, бередя память, черепом и, осторожно трогая сквозную дырку в нём, начал:

– Ну, в общем, лицензию на меня одному потомственному снайперу выдали. И как только выдали, лесник мне сразу звякнул и говорит: бери семью и уматывай, а то ты у него юбилейный будешь, трёхсотый, он тебя из принципа по любому найдёт и из семистволки своей с двойным ночным прицелом бронебойной бякой уложит. Ну, собрались мы под ёлкой всей популяцией, даже Серёга-коала из зоопарка на полдня отпросился, и давай решать, быть, однако, или не быть совсем. И, короче, слово за слово, привет за привет, разговорились, расслабились, разобщались, к вечеру опомнились, по сторонам глянули – вокруг всё в флажках. И рога гудят. И собаки лают. И ружейной смазкой чуть ли не под носом воняет. Серёга-коала спокойный такой, сигарету о живот себе затушил и сказал: сидите, мужики, тут, а я пойду с ним об уголовной ответственности потолкую. За меня-коалу, говорит, ему его билет по самые скрепки в заднее хайло вгонят и на пять годов полосатый сюртук наденут. Встал, короче, и ушёл, бедняга. Даже ружья на него там никто не поднял. Только собаки быстро в кучу сбежались, и почти сразу каждая со своим куском в сторону отошла. Даже "Варяга" не успел спеть. Вот. Ну, Сашка-гималайский поднялся и говорит: у тебя, Пух, семья, а у меня ни… Короче, холостой был. Точнее, разведенно-бездетный. Тоже встал и тоже пошёл. Обернулся только и говорит: там у меня в завещании слово "всё" зачеркните и слово "нихера" напишите. И пошёл. Только лишь ещё разок обернулся и говорит: мне, вообще-то, Пух, на тебя и семью твою наплевать, просто парочку собачек задавить хочется. И неторопливо так навстречу своре побрёл. С первым капканом-то у него даже походка не изменилась, а вот когда во второй наступил, а потом сразу в яму на кол определился, то даже Вовка-циркач, который за пять лет на цыганской цепи многое повидал, прохудился сразу ведра на два. Ну, встал я тогда, устно попрощался со всеми, амулет свой – сушёное яйцо Дерсу Узала – старшему сыну на грудь повесил и говорю: прощайте, медведи добрые, пойду грехи свои бурые сполна искупать да шкурой своей за ваши шкуры жертвенно отвечать. И – пошёл. И – зря. Можно было и не ходить. Собакам-то вполне одного медведя хватило, а снайперу на колу в яме вполне другого, а я, выходит, бесплатным приложением, как дурак, вылез. Снайпер и говорит: ну, блин, лес! Что ни зверёк – то медведь, что ни медведь – то сам себе враг. В следующий раз, говорит, не с ружьём, а с сачком припрусь. А я ему говорю: вот она, медвежья шкура моя, стреляй, сволочь, в любое место! А он на "сволочь" обиделся и изо всех из семи из стволов как, блин, даст! И изо всех мимо. Я ему говорю: дальтоник ты близорукий, а не снайпер, братан, в синих очках тебе с одной собачкой надо гулять. А собаки-то мои слова услыхали и за хозяина обиделись своего. И со всех четырёх сторон света кинулись. Пока я по брюху да по спине их размазывал, снайпер артиллерию свою опять зарядил, лицом к лицу ко мне подошёл, в оба оптических прицела уставился, приклад в правое плечо ткнул, копыта шире расставил, поправку на ветер внёс, ненужное всё зажмурил – а я стою, жду чего-то – точно мне в височную кость навёл, дыхание временно задержал, рот, чтобы не оглушило, открыл, указательный палец на крючок положил — а я стою и думаю: а чего я стою и думаю? – и ка-ак даст!! И опять мимо.

Медведь замолчал. Потом куда-то поглядел сквозь Сову, сквозь внимательного Пятачка и, с сожалением глянув сквозь свои рёбра на позвоночник, закончил…

– В общем, я теперь так меркую, что если б дальше стоял и не дёргался, то и сейчас бы ещё бегал бы да плодился. А так рванулся чего-то, побежал да прямо на длинный острый сучок башкой и наделся. Можно сказать, классика. Перпендикулярной рогулькой параллельно в оба шара. А боковую дырку уже потом получил, когда менты снайпера за превышение нормы вязать приехали и ещё с порога по сторонам палить начали.

Все помолчали. Пятачок помолчал вдвойне, ожидая, что его пригласят. Но его не пригласили, и он заговорил сам.

– Ну, вы же знаете, что за один воздушный шарик я любую Родину не глядя продам. А тут их сразу в магазин десять разновидностей шести цветов привезли. Кролик-покойничек ещё, помню, сказал: вот радости-то тебе, Пятачок! Два надуешь, один наденешь – вот радости-то тебе, слабоумному! Ну, я копилку свою в виде самого себя разбил, тётину копилку в виде тёти разбил, двадцать один рубль в узелок завернул и пошёл. И как-то даже забыл, что магазин в праздник только до обеда открыт. И внимания не обратил, что на ферме пусто, свиньи куда-то все подевались, а в хозблоке кто-то чего-то точит. Иду себе, мысленно новые шарики надуваю и надеваю. А скотников тоже что-то никого не видать. А повара, наоборот, из-за каждого угла на меня смотрят и улыбаются. Младший повар из разделочной выглянул и говорит: с праздником тебя, Пятачок! Хочешь, говорит, гречневой каши от пуза хряпнуть? Ну, я, конечно, не отказался, поел, дальше топаю. Сменный повар мне из огорода кричит: с днём солидарности всех святых тебя, Пятачок! Хочешь, укропчику тебе в рот положу? Ну, а какая свинья в здравом уме откажется? Полный рот укропу набил, иду себе, мысленно два надутых круглых несу и один надетый продолговатый. А повариха из столовой пальчиком меня манит и ласково так в полголоса предлагает: подойди, говорит, малыш, я тебе щетинку на боках опалю, чтобы ясно солнышко у тебя на боках сверкало. А потом меня сам шеф-повар за ручку взял и говорит: магазин с парадного входа уже закрыт, но мы все тебя очень любим и поэтому, так и быть, через потайную дверку внутрь проведём. Я говорю: а мне тётеньки-продавщицы шарики продадут? Шеф-повар говорит: да что ты, парнишечка, сегодня же у нас праздник, они даром их тебе отдадут, мы с ними на горячий бартер договорились! Шагай вот сюда, я дверку тебе открою, а ты шагай, только не поскользнись, а то Аннушка масла тут налила, я дверку-то закрою, ты пока посиди один, я снаружи сейчас тебе свет включу.

Пятачок умолк. Потом прищурился на свою правую, более обглоданную берцовую кость, поёрзал немножечко и закончил:

– Я вообще-то не такой дурак, как они все там думали. Книгу "О вкусной и здоровой пище" читал. Вот только не поверил в ней ничему. Думал, художественная. В смысле, ужасов. Оказалось – документальная. Думал, пугают. Хотел спокойно высидеть сколько надо и потом с поднятой головой выйти. А в итоге упекли меня до хрустящей корки и по клыкам своим кариесным поровну раскидали.

Все в который раз выговорились. Новодевичье на минуту окуталось тишиной. И снова стали слышны только тихие шорохи. Пока над своей свежей могилой не поднялся обугленный Буратино и не заорал через всё кладбище в розовый склеп Мальвине:

– Надо было в нарисованный очаг лезть, дура, а не в настоящий! За арлекином была бы сейчас и при бабках, дура! Чтоб у тебя репей в изголовье вырос!

(с) Евгений Шестаков